– Одну типографию… сжег.
– За что?
– За то, что печатали ложь.
Грязную. И хуже того – опасную. Слишком много желающих поверить.
– Радикально ты. А как же свобода слова?
– Я не запрещаю говорить правду.
– Понятно. – Иза вытянула руку и коснулась волос. – Мокрый… а того, кто стрелял, нашли?
– Того, кому стрела принадлежала, – да. Но стрелял не он.
Слишком пьян был и по-пьяному, по-глупому зол. Он признал стрелу и, решив, что терять больше нечего, стал кричать, призывая славных рыцарей, не безразличных к судьбе страны, с оружием в руках свершить справедливость. Какую именно, так и не объяснил. И, совершенно ошалев от собственной иллюзорной силы, заявил, будто Кайя позорит память предков. Плюнул еще.
Не то чтобы сказанное сильно оскорбило, но многие слышали. Видели.
Пришлось вешать.
В последний миг человек протрезвел и, нащупав веревку на шее, заскулил. Он умолял пощадить его, но это было невозможно: есть проступки, которые не могут быть прощены. Его щит с медведем, тремя монетами и звездой отправился в огонь. А Гуннара Олграффсона – на городскую стену.
Надо бы распорядиться, чтобы сняли и похоронили. Все-таки род был древним…
Изольда зевнула и попросила:
– Не уходи больше.
– Я… постараюсь.
Не услышала. Изольда спала. Крепко. Настолько крепко, что не шелохнулась, даже когда Кайя ее обнял.
Хуже, что таких, как Олграффсон много. Иные умнее – держат язык за зубами. Но желтые бумажки разнесли по протекторату заразу лжи, и Кайя не представлял, как ее выкорчевать.
Магнус прав: вместо одной типографии будет другая. Или третья. Девять откажутся, но всегда отыщется кто-то в достаточной мере жадный и беспринципный, чтобы рискнуть. Искать надо Тень.
Во сне он продолжил думать, но как-то медленно.
Капуста вареная, а не мысли… Капусту Кайя ненавидел. Особенно вареную.
Состязание миннезингеров? Как бы не так! Высокий Суд Любви, коий должен из рыцарей, числом бессчетных, избрать того, кто будет наречен Зерцалом чести, Хранителем струн и Повелителем слов. Так, во всяком случае, сказал герольд.
Я вот как-то поверила. Зерцало чести… надо же.
Судебную коллегию придворных дам (а было их пятьдесять пять) возглавляла Прекрасная – а по виду крайне несчастная – Дама, о чьем восшествии на Престол Любви возопили фанфары. Подозреваю, что на этом постаменте – нечто среднее между креслом и горой, щедро увитой цветочными гирляндами, – полагалось восседать нашей светлости. Но мы не против. Нам рядом с их светлостью уютней, хотя они со вчерашнего мрачны, не то по инерции, не то случилось что-то, о чем мне знать не положено во избежание душевных треволнений. Кайя накрыл рукой мою и задумчиво гладит большим пальцем ладонь.
Цветочные горы его занимают мало, как и флаги с пурпурными сердцами. Он, по-моему, вообще плохо понимает, где находится, отбывая очередную повинность.
Тисса же держится прямо. В простом платье бледно-зеленого оттенка, она выглядит еще моложе, чем есть на самом деле. Ей явно не по себе – этот ребенок не привык быть на виду. Дамы посмеиваются, перешептываются, столь старательно не глядя в сторону нынешней королевы, что становится ясно – говорят именно о ней. И Тиссе остается лишь выше задирать подбородок, пытаясь соответствовать навязанному образу. Подозреваю, бедняга клянет добрым словом рыцаря, удружившего ей гордым званием и почетной обязанностью судить певцов. И смотрит на собравшихся девочка с плохо скрываемым дружелюбием. Они же отвечают ей взаимностью.
Но правила есть правила.
И дамы рассаживаются на низенькие скамейки, раскрывают веера. Кавалеры испепеляют друг друга взглядами, не забывая, впрочем, раскланиваться. В раструбах кружевных манжет трепещут тонкие пальцы. Слепят шитьем и камнями наряды певцов, и наша светлость поневоле проникается серьезностью действа.
Это вам не копья ломать. Творцы выступают.
Один за другим. Когда успешно, когда не слишком.
И я постепенно начинаю скучать. Зевать нельзя – обидятся ранимые души. Сочинят потом чего-нибудь разэтакого… аллегоричного. Потому и слушаю о любви… о цветах… о любви… снова о цветах… о любви в цветах. И цветах, любовь рождающих.
Тихонько толкаю мужа, чтобы не заснул, а то взгляд уже стеклянный слегка, видать, любовью пронзенный, той, которая из ока в око, а оттуда и в печень скачет, наверное, чтобы дальше до сердца путь прогрызть. Кровожадная она у них тут.
Объявляют перерыв. И Тисса спешно – пожалуй, чересчур спешно – покидает цветочный трон. Она кланяется, пунцовея под взглядом Кайя, а тот смотрит и смотрит.
Оценивает. Взвешивает. Выносит вердикт.
– Леди Тисса, я должен вам сообщить…
…пренеприятнейшее известие…
– …что принял решение о вашем замужестве…
…таким тоном только о смерти близкого родича объявляют…
– …и, как ваш опекун, в самое ближайшее время подпишу договор о намерениях. После чего вы перейдете под опеку вашего будущего супруга, тана Атли.
Вот теперь мне хочется пнуть его всерьез. Тисса не вещь, чтобы вот так передавать из рук в руки, по договору. Я сама его подписывала, но хотя бы знала, на что соглашаюсь. Почти знала.
Формально выбор-то имелся.
А Тисса становится уже не красной – белой как полотно. В глазах – тоска. Губы дрожат. Того и гляди расплачется от близости обретения простого женского счастья.
– Идем. – Я беру ее за руку, и Тисса идет, вернее бредет, глядя исключительно перед собой.
Я наливаю ей яблочного сока – вина боюсь, ибо вдруг напьется еще с такой-то радости, а Прекрасным Дамам буянить недозволительно, – и заставляю выпить.
– Все не так плохо. Урфин – очень хороший человек. Порядочный. Умный, добрый, заботливый…
– …и красивый, – с каким-то странным выражением говорит она.
– И красивый. – Нашей светлости не верят. Я бы сама не поверила после такого оглашения. Тут тебе сонеты о высоких эмоциях, а потом раз – и замуж. Причем согласие твое, что характерно, не требуется. – Приглядись к нему получше.
Она рассеянно кивает, касаясь цепочки, которую носит, трижды обернув вокруг запястья. Сейчас красоты в этом импровизированном браслете нет, подозреваю, что Тиссе он видится кандалами, которые привязали ее к человеку чужому и заочно неприятному.
– Вы… не волнуйтесь, пожалуйста. – Тисса все-таки находит силы улыбнуться. – Я знаю, в чем состоит мой долг. И не доставлю беспокойства вашей светлости.
Очень хотелось бы, но интуиция подсказывает, что самые благие намерения лимит прочности имеют.
– Их сиятельство – достойный человек, и я уверена, что он будет мне хорошим мужем. И… мне очень жаль, что вчера он оказался недостаточно благоразумен. Я умоляю вас простить его.
Так, уровень гражданской ответственности в отдельно взятой голове запредельно высок. Настолько высок, что, не испытывая к Урфину любви, она меж тем его защищает.
Ну, чувство долга лучше чем ничего.
– Их сиятельство я простила. Давно и за все сразу. И он действительно не так страшен, как тебе сейчас кажется. Дай ему шанс.
Вежливый реверанс: мое пожелание принято, учтено и будет исполнено со всем рвением. Что ж, я хотя бы попыталась. Но меня все же интересует один вопрос:
– Тисса, а разве это на руке носят?
Коснувшись цепочки, Тисса отвечает, хотя и не слишком охотно:
– Нет, но… дары любви нельзя не принять. Только их делают замужним женщинам, которым прилично носить открыто.
– А тебе?
– От моей репутации и так немного осталось, ваша светлость.
Понятно. Не надеть нельзя. И надеть нельзя.
А красивый жест теряет всю красоту.
Неужели Урфин не знал? Знал. Но в очередной раз не дал себе труда подумать.
Он появляется, когда герольд объявляет о продолжении суда. Их сиятельство явно нездоров, с лица слегка сероват. И эта очаровательная синева под глазами. Лежал бы уже.
Урфин и ложится, на пол, вернее на ковер, у ног нашей светлости, сунув под спину пяток подушек. И поскольку действие это не вызывает особого ажиотажа, я делаю вывод, что рамки приличий соблюдены. Пяток кавалеров тут же следуют примеру. Но позы их манерны, подозреваю, из-за несколько неудобных для валяния нарядов. Урфин-то одет просто. Предусмотрительный он, паразит этакий.